и что там - за наготой любимого тела, от которого исходит тепло воспоминаний из детства? Что в его присутствии рядом, когда они даже в молчании стараются приблизиться столько же, сколько и отдалиться, словно случайно соприкасаясь телами, оказавшись в плену разделенной постели, что вдруг начала удручать теснотой? Что в недвижимом любовании Кэйей, простертым за дробной штриховкой ресниц, и что в собственной уязвимой безмолвности, когда мысль заседает натугой в конечностях и хочется вызволить ее через жест, но руки держимы упрямством и страхом?
им только держать простыню. Только сжать одеяло по очерку кромки. И, может, украдкой задеть чужие руки напротив, чтобы свои приспособить в для них невозможный покой.
им ведь хочется трогать, им надо сжимать. Им нужно ощупью изучить мягкость кожи, рассекая плавными изгибами бедер ладонь, что все еще жжется, как может не только лишь пламя, но лед, что обжигающе липнет к подушечкам пальцев...
а он заставляет их просто лежать. Покоиться, не придавая значения тому, что раскинуты они уязвимо, как лавандовы ветви у лица на подушке, с неосознанной, может, намеренностью заграждая его от любовника, будто мешая тому обнаружить ранимое чувство во сне. Осколками воспоминаний от юноши, пылью осколков от мальчика - от всех воплощений себя, что в очерствевшем взрослении было скинуто отшелушенной кожей, явив уже грубое, строгое, неприкасаемо черствое, что истощило наивную нежность в угли и, раскрошивши золою, пустило по ветру.
он прежний о близости с Кэйей не мог и помыслить. Тогда невиданной значимостью обладало даже что-то невинное, что мастер Дилюк бы уже не заметил сейчас, но в то время он весь заходился взволнованным трепетом, а пересечение рук, сплетение пальцев - переливались искрами капель в душе, что впервые тогда ощущалась так явно, точно до этого тело было пусто. Дилюк любил его слишком уж долго: от момента, когда признание в чувствах созревало как гроздь и до мгновения, что отравило ягоды горечью, а их послевкусие врезалось в память, разрастаясь корнями из косточки... Слово “люблю” всегда волновало, но нерешительность влюбленного мальчика была не под стать сожалению взрослого, которого успело настигнуть разочарование в любви, что побудило воздвигнуть стены из холодности. Кэйа мог знать, как мог обратиться к воспоминаниям прошлого, где были улыбки и смех, и лежание в траве под лучащимся солнцем, и терпкая сладость на складочках плоти, когда случилось впервые украсть поцелуй. Он мог догадаться, а, значит, однажды сумеет использовать. Дилюк неприязненно верит, что Кэйа лишь развлекается с ним, и оттого его как кошмар гонит из спальни с первым же проблеском, чуть только снаружи спадет темнота, и ясность развеет пленительность грезы.
Кэйа это запах вина, от которого мысли его заплетаются кружевом, отлетая в бессмысленность с первым глотком. С ним все легко - вернее, жизнь становится легче в постели, как если бы ее размягчил алкоголь, и поэтому там с наготой обнажается внутренний пламень, что в дневной неприступности погруженный в лед. Иронично, должно быть, его согревает отмеченный крио? В близости с Кэйей он чувствует столько тепла, сколько никак не найти в своем собственном, словно огню в нем самом не хватает сил разгореться, равно как и покинуть пустую разметку костра.
ладони Рагнвидра горячие, но именно прикосновения Кэйи искристы.
его поцелуи со вкусом полуденной смерти напоминают блаженное забытие в выпивке, где - с пригубления до полновесных глотков, - реальный мир, так же с шажочка до широкого шага, меняется местами со сном, удаляясь в размытую даль неосознанности. Все дальше и дальше, пока от них обоих не останется по одной оболочке, пустой, но свободной от призраков прошлого, а, значит, живущей в свободном от диктатуры мыслей теперешнем. Из не подавляемых собой ощущений Дилюк мог бы выстроить даже подобие любви, собрав ее из касаний и взглядов, облекая живое тепло в удобную форму и прощая животные слабости тела...
как будто есть за этим что-то сильнее и глубже, кроме продиктованной неудовлетворенным желанием привычки, что исцелить должна его ядом, как затяжную болезнь, лечение которой ступает по тонкому льду убиения носителя. Прими чуть-чуть больше и ты неизбежно пропал, оказавшись под властью отравы, но лучше ли дальше ковырять ее пальцами, как заражаться простым нахождением рядом, переживая укол неизменной иглы?
Кэйа встает, одевается - обратная прошлой череда ритуалов, что по-новому расставляет акценты, с чарующей плавностью укрывая сгибы и контуры, пряча россыпь и росчерки бликов, которыми издали свет обозначил объем. Он, должно быть, торопится, но почему-то его облачение кажется мучаще медленным, не соблазняющим, как разоблачение до, а считающим время в песочных крупинках. Позови его, попробуй окликнуть. сделай хоть что-нибудь, чтобы сохранить теплоту смятых простынь, не оставаясь - как днями до этого - в хмуром спокойствии, помещая того за опушку ресниц.
за ними шорохи ткани, за ними - почти незаметная кладка шагов.
искусительна легкость грядущей разлуки, в которой ткутся обычные, но доверительно-близкие жесты, как если бы между ними не было никаких недомолвок, и в нежной влюбленности они не спешили расстаться, а просто каждому полагалось вернуться в рутину привычного дня и сделать это лучше было бесшумно, не нарушая волшебства остывающей ночи. Спальня пока что хранит ее пленительный дух, Немного смягченный предрассветной прохладой, и он будто бы даже питает тело сквозь поры, протамливая его в витающих запахах, чтобы в нем задержались воспоминания о сладостном таянье, когда они бесконечно чужими столкнутся в таверне.
ресницы расходятся неохотно, точно и правда со сна, и Дилюк привстает, сбросив огниво волос на плечо, что неравномерно просело и полностью скрылось в взвихрившемся пламени.
- как и ты.
в голосе рагнвиндра недовольство усталости, такой одинокой и древней, что никак не вмещается в смертную жизнь. Уже к вечеру говорить будет легче, но в свежести ощущений на коже любое слово раскладывается на неуклюжие звуки и как никогда косноязычной становится речь, выдаваясь так недоверчиво коротко, что не дает за что уцепиться в ответ.
Дилюк краем жмет губы. Все, что он может сказать - очевидно, а в неловкости посткоитальной рассудочности ничего другого не строится, затухая в горле быстрее, чем доберется до связок. Даже взгляд не хочет пересечься со взглядом. Ему удобнее на смуглых запястьях, невесомо опавших над клетчатым полем, и в неразличимом просвете меж пальцев, что, потянувшись, коснулись и тут же слетели с тиары фигуры. Чужими. Чужие. Пальцы с руки незнакомца, который, явившись средь ночи, в развеянных чарах обязан исчезнуть к утру.